ПОЭЗИЯ ЖЕЛЕЗНОГО ВЕКА

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Я не помню своего первого написанного стихотворения, помню лишь, что это было в 1997 году. Я был тогда ещё ребёнком, и у меня была зелёная тетрадка для всяких глупостей – я в ней что-то рисовал, пытался вести дневник, а затем и стал записывать в неё какие-то стишки.

Пресловутой тетрадки давно нет на свете, а те стишки я, естественно, забыл, что, впрочем, нисколько меня не тяготит. О чём я действительно жалею, так это о том, что, получив первый опыт стихотворчества, я надолго забросил это дело, никак себя с ним не ассоциируя. Однако жизнь – штука неумолимая, и независимо от того, что нам нравится или хочется, мы рано или поздно приходим к тому, что вложено в нас самой природой (в этом я абсолютный фаталист). Подтверждение этих слов явилось ко мне уже после окончания школы в виде потрёпанных книжек Бродского, отданных мне отцом – он весьма начитанный человек, к тому же и сам немало всего написал в жизни, поэтому его мнение всегда было для меня авторитетным, тем более в литературных вопросах. Так что книжки я забрал и спустя пару дней принялся за чтение. Первой была «Конец прекрасной эпохи», составленная автором из стихов, написанных до эмиграции. С первых строчек я понял, что у меня в руках нечто крайне занимательное, а начав читать «Памяти Т. Б.», я уже был на крючке.
«Пока не увяли цветы и лента
еще не прошла через известь лета,
покуда черна и вольна цыганить,
ибо настолько длинна, что память
моя, как бы внемля ее призыву,
потянет ее, вероятно, в зиму, -
прими от меня эту рифмо-лепту,
которая если пройдет сквозь Лету,
то потому что пошла с тобою,
опередившей меня стопою;
и это будет тогда, подруга,
твоя последняя мне услуга».
Читая это, я вдруг вспомнил всю школьную литературную программу и возненавидел тех, кто её составлял, а также возненавидел учителей, которые заставляли нас заучивать Пушкина, Лермонтова и Некрасова. Я вдруг увидел, что поэзия бывает живой, актуальной, что она может соприкасаться с читателем, что она действительно может его волновать. Это было так безнадёжно далеко от тех выхолощенных академических строчек Золотого века, которые легко запоминались и так же легко забывались. Это была та поэзия, которая была мне нужна тогда и к которой я часто обращаюсь и поныне – поэзия Железного века, если угодно. Я прочитал тогда «Прекрасную эпоху» несколько раз подряд, а затем принялся за остальное. Такие вещи, как «Фонтан Ханко», «Натюрморт», «Строфы», «Сретенье» надолго определили мои литературные интересы и, самое важное, подтолкнули к новым поэтическим опытам. В Храме мировой поэзии я нашёл тот алтарь, к которому мне захотелось принести дары, и я принялся за дело с тем рвением, которого сам от себя не ожидал.
Во-первых, я понял тогда, что мои знания поэзии близки к нулю, и по мере сил начал заниматься самообразованием, открывая для себя то, что никогда не было озвучено на уроках литературы. Я стал частым гостем в местной библиотеке, покупал какие-то недорогие издания в местных книжных подвалах. Как я уже говорил, мне тогда не хотелось иметь никакого отношения к той поэзии, которая казалась мне древней и непонятной. Я искал живые современные рифмы и смысловые построения, где наряду с Богом и любовью было бы место асфальту и электричеству, самолётам и поездам. Долголетие литературы обусловлено долголетием её языка, актуальность на актуальность – справедливость этой формулы я тогда ощутил сполна, как, впрочем, ощущаю и сейчас, перелистывая условного Данте или Байрона. Поэтому я ещё не знал, что именно мне нужно, но точно знал, в чём я не нуждаюсь. Справедливости ради отмечу, что по ходу лет я ко многому изменил своё отношение.
Однако самым важным в любом стихотворении для меня, помимо доступности мыслеформ, стало наличие трагедии или хотя бы неразрешимого конфликта, через которые можно получить эмоциональный всплеск. Я вообще глубоко убеждён, что важнейшая цель любого искусства – это создание моста сопричастности от творца к зрителю. Равно как Бог создал людей, чтобы было кому оценить красоту вселенной, так и поэт осознанно или неосознанно делится с читателем (или тем же Богом) своими внутриличностными конфликтами. Читатель, в свою очередь, оценивает качество предлагаемого ему продукта, его подачу и затем словами Станиславского заявляет «верю!» или «не верю!». Ведь среднестатистический читатель – не литературный критик, он всё воспринимает на бытовом, примитивном, если угодно, уровне. Хотя и уровень читателя также может существенно различаться. Есть люди, которым хочется, чтобы было красиво и понятно, есть те, кому ближе красиво и непонятно, а бывают и такие, что им вообще ничем не угодишь. Сколько людей, столько и мнений, но, на мой взгляд, всё это зависит от уровня кругозора и читательского опыта. Ведь всё познаётся в сравнении.
Постепенно собирая свою личную библиотеку, я прошёл в своих изысканиях почти через весь XX век, уделяя особое внимание «шестидесятникам». Стоит отметить, что, хотя это поколение и имеет много общих черт и вообще воспринимается обществом как нечто единое, оно тем не менее состоит из индивидуальностей. На мой взгляд, можно назвать лишь два факта, скрепляющих условными творческими узами этих людей: они были рождены преимущественно в годы сталинских репрессий, а творчески сформировались уже в послевоенное время «оттепели». В силу этого их личностные и творческие устремления были куда либеральнее, чем устремления их предшественников «эпохи самоотречения». В их творчестве на первые роли стали выходить не проблемы мирового коммунизма или всего земного шара, а проблемы отдельно взятых людей. Местоимение «я» стало заменять местоимение «мы», но, что ещё важнее, это самое «я» всё чаще стало соприкасаться с темой одиночества и разочарованности. Исследователи того периода обычно объясняют это явление обличением «культа личности», советскими танками в Европе и нереализованными ожиданиями от самого строя. В целом с этим трудно спорить, да и не столь важно, наверное, в этом копаться. Для меня как потребителя той литературы, которая выросла при Хрущёве и умерла примерно вместе с Андроповым, важен сам факт её существования, тем более из её праха потом произросла и литература современная.
Как я уже говорил, это поколение не было однородным, а состояло из различных групп, в каждой из которых было своё видение творческого целеполагания. Были перекрасившиеся из красного в розовый – те, кто осуждали репрессии, но оставались коммунистами и продолжали воспевать победы строя. Были диссиденты, которые своим творчеством открыто противопоставляли себя системе во всех её проявлениях. Были воспеватели военных подвигов, превратившие всё своё творчество в памятник Победы. И были те, кто, будучи ментально далёкими от всей этой политики (и от государства), писали про ленинградские мосты и рюмочные, античных богов, потерянных женщин, пустые парки и вообще чёрт знает про что с точки зрения какого-нибудь секретаря обкома. Такая поэзия мне была ближе всего, потому что, на мой взгляд, только она и могла называться поэзией. Эта поэзия не была частью агитпроповских газет, она не была зарифмованными мемуарами старого генерала, она не призывала ничего громить и что-то там освобождать – она являлась отражением внутреннего, а не внешнего мира. И в этом было её главное достоинство. Наверное, впервые в Советской России начал формироваться новый литературный герой – одинокий и несчастливый человек без винтовки в руках. Впрочем, и по ту сторону «занавеса» происходили аналогичные культурные процессы. Прожив два десятилетия после Войны, западное общество (в первую очередь его молодёжная часть) так и не разглядело никаких предпосылок для будущих перемен, поэтому довольно быстро созрело и оформилось то, что теперь называют «культурной революцией 60-х годов» или «контркультурой». Студенческие волнения, профсоюзные забастовки, громкие и порой бессмысленные лозунги, провокационные песни и книги не уничтожили капитализм, но способствовали либерализации общественно-политических институтов и в итоге значительно укрепили позиции Личности на фоне Системы. Что это означало на практике? Хотя бы то, что теперь любой человек имел право как минимум на озвучивание своих вопросов и своего мнения, не рискуя при этом быть убитым, покалеченным или униженным. Личность стала восприниматься Системой если и не равноценным субъектом, то достойным внимания и уважения.
Это же происходило и в СССР, где на фоне процессов над диссидентами вырастала уже совсем другая молодёжь. Эта молодёжь всё так же была готова к трудам и подвигам, но она уже не верила громким правительственным речам, если вообще их слушала. Она хотела по-своему жить, по-своему развиваться и по-своему думать. Поэтому в идеологическом плане Союз уже обрекался на медленную и мучительную смерть, в то время как его литературные оппоненты уже были одной ногой в бессмертии. Да и в самом деле, кто сегодня кроме учебной необходимости или крайнего любопытства станет читать идеологические выкладки 60-70-х годов? При этом стихи Евтушенко, Рождественского, Вознесенского, Бродского и др. по-прежнему востребованы и, видимо, будут востребованы, пока не одряхлеет их язык и синтаксис.
Это вообще были годы стихов, причём не только в Союзе. «Поколение манифестов» нуждалось в новых лозунгах, новых образах, и этот запрос был удовлетворён за счёт нового поэтического витка, слившегося к тому же с музыкой и средствами коммуникаций. Двадцатый век стал синтезировать любые виды искусства, переплавляя их в одной печи и тем самым увеличивая их потенциальную силу. Из лозунгов рождались стихи, из стихов – песни, песни перемещались в клипы и кинофильмы и т. д. Учитывая, что в СССР почти все литераторы и композиторы были частью профессиональных и трудовых коллективов, от которых напрямую зависели, новое искусство произрастало из среды самоучек. Теперь всё более приобретали известность те, кому нечего было терять, но при этом было что сказать, поэтому заткнуть этих людей становилось всё сложнее. Так появился и оформился самиздат, так появились на свет многие и многие песни, которые уже не имели никакого отношения к официальной повестке, а зачастую и вступали с ней в конфликт. Таким образом стал всё более виден раздел между теми, кто не хотел до конца разрывать с властями, и теми, кто презирал любое покушение на своё самовыражение. Легендарный конфликт Бродского и Евтушенко – это как раз наглядный пример таких «классовых войн» в интеллигентной среде. Существует немало версий развития этого конфликта, но лично мне самой важной причиной кажется нежелание радикального И. Б. иметь хоть какую-то зависимость от человека, вхожего в любые властные кабинеты. Бродский никогда не уклонялся от противопоставления себя системе, он шёл на конфликт с ней, словно предчувствуя последующую победу. И когда Евтушенко затем ему предлагал помощь (и даже одежду), Бродскому казалось это унизительным, ведь в лице «Евтуха», как он его называл, И. Б. видел всю советскую номенклатуру. Иосиф до самой смерти не простил его, да и не было для этого никаких предпосылок. Слишком различны они были во всём, начиная от взгляда на поэзию и заканчивая взглядом на жизнь. Стоит также отметить, что их конфликт, как ни крути, завершился победой Бродского. Покинув СССР, он взял от этой жизни больше, чем все русские поэты вместе взятые до него, он окончательно сформировал собственный узнаваемый стиль и закрепился в статусе легенды ещё при жизни. Евтушенко, в свою очередь, продолжил делать то, что лучше всего умел – писать по любому поводу стихи и угождать своим амбициям, которые никогда его не покидали. Когда же Союз пал, Евгений Александрович перебрался в благополучную Америку, изредка наведываясь на родину – чтобы помнили. Я весьма субъективно рассуждаю об этих двух поэтах, которые тем не менее достойны уважения за свои литературные труды, но при этом их обоих я считаю весьма посредственными людьми с этической точки зрения. Другое дело, что хороший поэт и не должен быть хорошим человеком – это из области какого-то фантастического идеализма. Если пишет хорошие книги, то уже слава богу, тем он и интересен.
Хорошие стихи в то время писали многие, но не многие эти стихи были тогда доступны большим читательским массам. К списку таких литераторов можно отнести большинство авторов самиздата и тех, кто входил в различные провинциальные творческие союзы. При этом всегда стоит помнить, что время – удивительная и непредсказуемая штука: удалив что-то из точки А, оно легко может перенести это в точку В или С. И тогда тот, кто ещё вчера казался неизвестным или забытым, обретает новых читателей, даже если и посмертно. Так возникает и сегодня над русской литературой дух усмехающегося Николая Глазкова, не особо приметного и нужного в годы своей жизни. Так выходят из тени своих знаменитых современников Новелла Матвеева, Валентин Берестов, Борис Чичибабин, Тамара Жирмунская, Игорь Кобзев и другие. Всё это весьма закономерно, ведь, избирая себе кумиров в каждом поколении, читатель в какой-то момент просто ими пресыщается, и его разум требует новых образов, эмоций, впечатлений. «Большая тройка» поэтов в лице Евтушенко, Вознесенского и Рождественского и по сей день служит олицетворением огромного культурного пласта под названием «шестидесятники», но эти трое (при всём к ним уважении) лишь первые среди равных. И уж тем более по этим трём авторам не стоит судить об эпохе в целом, хотя бы в силу описанных выше причин.
Лично я никогда не был апологетом этих трёх безусловно сильных литераторов, хотя бы потому, что они не отражали (или отражали слабо) моего внутреннего сознания, моего видения творчества – и это нормально. Тем более в той плеяде немало тех, у кого это прекрасно получается. К примеру, после упомянутого уже Бродского я бы выделил и его друга Евгения Рейна, который именно в те «оттепельные» годы был, на мой взгляд, максимально хорош.
«Закат над широкой рекою
И город на том берегу
Исполнены жизнью такою,
Что я объяснить не могу.
Пешком возвращаясь с прогулки,
Гляжу на огни и дома,
Но ключик от этой шкатулки
Найти не хватает ума.
Подумать - Васильевский остров
Так близко - достанешь рукой!
Но, скрытен, как будто подросток,
Он что-то таит за рекой.
И желтое небо заката
Тревожно, и так же почти
Неясным волненьем объята
Душа на обратном пути».
Тот Рейн прекрасно вписывался в мою личную концепцию «трагичного одиночества», а его языковой арсенал в каком-то роде её дополнял. Если приглядеться к его стихам, то становится заметно, что поэзия Рейна в основном бытовая, «кухонная». Множество используемых слов типа «телефон», «провода», «переулки», «мосты», «аэродром», «чай», «билет» делают его поэзию доступной и понятной среднестатистическому читателю, претендуя на некую народность. Но народность предполагает открытость чувств и устремлений, подчас даже манифестацию, а стихи Рейна от этого далеки. Они, напротив, сворачиваются внутрь, а не раскрываются наружу, что лично я нахожу прекрасным. Собственно, это же можно сказать и о ленинградских коллегах Рейна, будь то Найман, Кушнер, Бобышев, Бродский и др.
Не менее увлекательным, на мой взгляд, поэтом был Вадим Шефнер. Он родился в Петрограде, жил в Ленинграде, а умер в Санкт-Петербурге. Считающийся писателем-фантастом, он тем не менее писал удивительной простоты и силы стихи, которые легко запоминаются и несут в себе колоссальный набор эмоций.
«Где койки стояли когда-то,
Где умер безвестный солдат,
По гладким дубовым квадратам
Влюбленные пары скользят.
Лишь я, ни в кого не влюбленный,
По залу иду стороной,
И тучей железобетонной
Плывет потолок надо мной».
Во время блокады Ленинграда Шефнер был военкором, поэтому он до конца жизни обращался в своих стихах к событиям Великой Отечественной войны. Тем удивительнее, что он не стал поэтом одного жанра, а раскрывался в любой теме, к которой прикасался. Он писал удивительно ранимые и откровенные стихи о любви, о будущем, об одиночестве, о природе и т. д. Его литературная деятельность растянулась на долгие десятилетия, но стихи его всегда были на хорошем уровне, что, к несчастию, бывает большой редкостью в литературной среде. К примеру, тот же старик Бродский, прожив, на удивление самому себе, довольно долгую жизнь, свои последние лет 10 расстраивал стихами чаще, чем радовал, да и вообще всё реже находил на них время... И мне кажется, что талантливый человек не может «уйти слишком рано», скорее талантливые люди уходят из этого мира, когда они уже сказали всё, что должны были сказать. Так Гёте умер по завершении «Фауста», так Булгаков скончался после «Мастера и Маргариты», и можно ещё долго продолжать этот список.
Вспоминая тех первых полюбившихся мне поэтов, я замечаю, что почти все они ленинградцы. В нашем обществе вообще давно закрепилась мысль, что Петроград-Ленинград-Питер – это пристанище ярких талантов и вольнодумцев, проще говоря, «культурная столица». Что ж, наверное, это недалеко от истины. Кто-то говорит, что это так в силу истории города, который немалое время был имперской столицей, кто-то считает – всему виной география, а именно максимальная близость к Европе. Но на мой взгляд, всё дело в самом городе, его архитектуре и атмосфере. Заключённая в гранит Нева, Триумфальная арка в римском стиле, перемены погоды с преобладанием холода и сырости, узкие дороги и тёмные переулки, бесконечные набережные и каналы – в этом городе многое работает на метафизическом уровне, и эта метафизика служит вечным импульсом для потенциальных творцов. Я бы назвал Питер «городом вечной осени», в которой вольно дышится именно тем, кто не от мира сего.
От века Железного до века Серебряного я добирался чуть дольше, но это стоило того хотя бы из-за творчества Александра Блока. Как и Иосиф Бродский, Блок послужил для меня определённым проводником в своё литературное время, очень тревожное и символическое во всех смыслах. Россия начала XX века, особенно интеллигентная её часть, чувствовала, что стоит на рубеже истории. Но это чувство было скорее не социально-политическим, как у декабристов века XIX, а более глубоким, подсознательным. Тем сильнее оно становилось после русско-японской войны и первой русской революции. Ещё никто не знал, как сложится судьба государства в дальнейшем, ещё никто не предвидел ужасов мировой и гражданской войны, но грядущие времена уже отбрасывали тень на человеческие души, и это вызывало естественное отражение в литературном процессе. Если посмотреть на это ещё глубже, то опять-таки становится видно, что Россия в этот момент находилась «в европейском тренде». К концу XIX века на Западе оканчивалась викторианская эпоха со свойственным ей неоромантизмом, мистицизмом, ханжеством и прочими занимательными атрибутами. Это было время длинных и сложных романов, фотографий post-mortem, неоготических зданий, спиритических сеансов, колониальных войн, приключений и экзальтированного морализма. Это была Эпоха с большой буквы, как бы мы к ней ни относились. Но на земле нет ничего вечного: ни людей, ни эпох. Поэтому, осознавая грядущую смену парадигм, европейская творческая и философская мысль начала искать новые мотивы для самоудовлетворения.
Эти новые мотивы в социально-антропологическом плане уже поднимались на поверхность из глубин размеренного и консервативного викторианства, чему способствовали становление дарвинизма, фрейдизма и ницшеанства – трёх китов «освобождения» человечества. В политологическом плане уже распускал щупальца красный спрут марксизма, затаивший в себе колоссальный потенциал как разрушительной, так и созидательной силы. С экзистенциальной точки зрения в капиталистических обществах назревал ключевой вопрос – как и с чем войти в Новейшее время человеку и государству. И этот вопрос не был риторическим, ведь, пожалуй, никогда ещё в мировой истории не происходило таких глобальных и стремительных перемен, затрагивающих все сферы жизни, начиная от индустриальной революции и заканчивая развитием СМИ и глобализацией в целом. Даже падение Римской империи, приведшее затем к тёмным векам, было куда более длительным и ожидаемым процессом.
В культурном аспекте эти тревожные ожидания обречены были вылиться в модернизм, что, собственно, и произошло. Ведь отмирание старого невозможно без наличия рождающейся альтернативы, а эта альтернатива не будет таковой, если не станет реакционной. При этом культурологические сдвиги подобного масштаба не происходят сиюминутно, и предвестником модернизма выступил европейский декаданс, роль которого сложно переоценить. Декаданс, возможно, впервые освободил творческую мысль от оков морали, этики, теологии, человечности и прочих неприкасаемых реликвий общества. Отныне искусство было не для критики или поощрения, а для самого себя, вследствие чего табуированных тем в нём вовсе не осталось. Отдельно стоит отметить в этом жажду эстетизма, перерастающую в культ красоты, пусть даже это будет красота смерти или демонизма. Тема смерти и окружающий её ореол таинственности вообще всегда были близки западной культуре, поэтому теперь они могли раскрываться полностью. Что же касается всего явления в целом, то оно ёмко и доходчиво сформулировано в предисловии к «Портрету Дориана Грея» Оскаром Уайльдом. Вот лишь некоторые тезисы:
Художник — тот, кто создает прекрасное.
Раскрыть творение и скрыть творца — вот к чему должно стремиться искусство.
Нет книг нравственных или безнравственных. Книги или хорошо написаны, или плохо.
Художнику дозволено изображать всё.
Искусство — это зеркало, но отражает оно не жизнь, а зрителя.
Всякое искусство совершенно бесполезно.
Этот «гимн эстетизма» по определению является и гимном декаданса как более глубокого воплощения актуальных тогда воззрений на искусство.
В России декаданс как таковой не стал знаменем «периода междуцарствия парадигм», однако он и без этого выполнил ключевую функцию нового культурного моста между Россий и Европой, в первую очередь Францией. По этому мосту и прошагали вышеупомянутый Уайльд, Бодлер, Верлен, Рембо и многие другие. Германия и Франция как ключевые державы континентальной Европы почти всегда были законодателями мод в творчестве и мышлении не только для России, но и для всех европейских стран. Другое дело, что французы умели не только творить историю, но и популяризировать её, – немцы в этом немного уступают. Что же касается России, то к началу XX века она уже полстолетия как не являлась «культурным придатком» Запада, имея готовую почву не только для взращивания чужих, но и своих зёрен.
Эти зёрна вскоре проросли в лице Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой, Анны Ахматовой и, разумеется, Александра Блока – потенциально самого сильного поэта эпохи, на мой взгляд. Его сила скрывалась во многих аспектах, таких как музыкальность (напевность) его строк, воплощённая в самосознании народность, волнующий мистицизм, умение заглянуть внутрь объекта творчества, с тем чтобы после преподать его иную сторону… Для меня же более всего важен в нём хрупкий душевный мир, который извечно мечется между драмой и комедией жизни, понимая, что драма всё равно победит. И вот он вновь и вновь в своих строчках осознаёт собственное неустройство, пустоту, которую вечно нужно заполнять, предчувствует великие и печальные события, в первую очередь для самого себя. Он пишет об этом с трогательной откровенностью и тем самым заставляет читателя стать сопричастным.
И ты, мой юный, мой печальный,
Уходишь прочь!
Привет тебе, привет прощальный
Шлю в эту ночь.
А я всё тот же гость усталый
Земли чужой.
Бреду, как путник запоздалый,
За красотой.
Понимая всё это, не удивляешься, что А. Блок прожил всего сорок лет, лишь ненамного пережив многих великих участников «клуба 37», таких как А. Пушкин, Д. Байрон, В. Маяковский и др. Просматривая даты рождения и смерти писателей такого масштаба, поневоле задаёшься вопросом – не сами ли они своим творчеством приближали собственный конец, привлекая к себе излишнее внимание высших сил? Или, может быть, они просто жили «слишком широко», ничего не пропуская мимо своего сердца и разума в силу многих обострённых качеств своей натуры? Так или иначе, им вряд ли есть о чём сетовать, ведь они уходили, оставив после себя огромное наследие, а это, пожалуй, наивысшее счастье человеческой жизни – не впустую растраченный талант.
А. Блок по глубине творчества, по масштабу личности, по техническому арсеналу и многим прочим параметрам был лидером Серебряного века, во всяком случае, я не знаю, кого можно было бы поставить с ним рядом, кроме разве что С. Есенина (со множеством оговорок). Собственно, и сами современники Блока в большинстве своём были о нём такого же мнения, называя его загадочным, мистическим, изумительным и почти всегда – великим. Безусловно, великим был и лидер века Золотого – А. Пушкин. Поэтому мне всегда было интересно сопоставлять двух Александров в их поэзии. От смерти одного до рождения второго их разделяет 43 года, это два поколения, и три поколения, если брать за отсчёт первую книгу Блока. Срок ничтожно малый в масштабах мировой литературы, но мы видим, как за это время меняется сам язык, а что ещё важнее, меняется сама роль поэта. Дело в том, что, несмотря на многие «откровения» от Пушкина, несмотря на многие действительно масштабные его работы, в своей поэзии он чаще всего выступает как художник, а не как творец или мыслитель. Если начать читать любой сборник его сочинений, то довольно быстро замечаешь, что Александр Сергеевич использует свой творческий потенциал для призыва, пересказа, восхищения. Делает это он, конечно, красиво и органично, для оценки возможностей русского языка, безусловно, хорошее чтение. Но за этим более ничего и не видно, ни собственной философии, ни собственной драматургии. Неудивительно, что он был крайне популярен при жизни и остался таким после смерти, ведь по большому счёту это поэт развлекательного жанра, поэт площадей, но не пыльных задумчивых библиотек. На мой взгляд, это не плюс и не минус Пушкина, это его сущность, в которой он гармонично пребывал. Но для меня лично он бы проиграл поэтическую дуэль А. Блоку, хотя бы в силу несравнимо большей глубины последнего. «Поэт в России больше, чем поэт», написал как-то Е. Евтушенко. С этим трудно поспорить, но, как мне кажется, эта фраза начинает работать именно с эпохи Блока, ведь именно тогда поэзия взяла на себя труд размышления. И если мы оставим в покое вышеуказанный сборник Пушкина и переключимся на сборник Блока, то заметим, что во втором случае практически нет бесцельных стихов ради красного словца, почти все они «заминированы» той или иной мыслью (переживанием), которая болезненно расползается по строчкам.
В силу вышесказанного мне было бы легче сравнивать Александра Сергеевича с Сергеем Есениным, который также выглядит очень площадным поэтом, небезосновательно претендующим на максимальную народность своего творчества. То, что Есенин уже долгие годы – самый народный поэт России, вообще не приходится сомневаться, хотя бы потому, что многие его стихи превратились в дворовые песни и шансон – в России это наивысшее признание. Произошло это не в последнюю очередь и потому, что С. Есенин, имея творческий потенциал Пушкина, усилил его искренностью подачи и возвёл свои лирические переживания в некий абсолют, за которым возможно только самоубийство (что и случилось). Будучи по-настоящему русским человеком, имеется в виду – человеком из ниоткуда, человеком, ничего никогда не имеющим, кроме неба над головой и земли под ногами, Есенин в отличие от столичного повесы Пушкина действительно представлял собой всю огромную Русь. Эта Русь молода и симпатична на лицо, она пьяна и бесшабашна, она остра на язык и не чурается пускать в ход кулаки, она отдаст последнюю рубашку, если кому-то нужнее, она быстро влюбляется, и эта любовь имеет космические масштабы. Эта Русь живёт крайностями, в состоянии вечного конфликта сама с собой – что уж там говорить про окружающий мир? Поэтому этой Руси всегда будет очень понятен такой тип поэта, как Есенин, ведь он плоть от плоти её. Не случайно он и Маяковский явились во всём своём блеске именно в суровое революционное время, словно два мессии-антагониста, проповедующие каждый своей пастве. Но если проповедь Маяковского была о будущем, то в стихах Есенина читается всё же прошлое, и тем это заметнее, чем ближе его смерть. «Теперь октябрь не тот…», «не вчера ли я молодость пропил?», «глупое сердце, не бейся», «на московских изогнутых улицах» и прочие знакомые каждому строчки напоминают о том, что чем ярче звезда горит – тем быстрее сгорает, всё осознавая и кое-как примиряясь. Мне кажется, Пушкин и ему бы проиграл в поэтической дуэли, ведь есенинская беспощадная душевная откровенность сломает любое академически-изысканное построение.
Завершая воображаемые битвы Пушкина с коллегами по цеху, не могу сравнить его и с М. Лермонтовым. Наверное, можно и не говорить, что, на мой взгляд, «наше всё» Александр Сергеевич проиграл бы и тут, ведь Лермонтов, помимо такой же масштабности таланта, обладал ещё и собственным мировоззрением, философией, набором ярких личностных качеств. Не случайно и по сей день Михаил Юрьевич больше предпочитаем интеллектуалами, чем А. Пушкин. При этом удивительная ясность и доступность его серьёзных мыслей и сложных образов сделали его почитаемым поэтом у самых разных возрастных категорий читателей, что также подразумевает настоящую народность творчества, а, следовательно, актуальность. Так и хочется обозначить Лермонтова «более глубоким Пушкиным», но всё же это будет неверно. Ведь А. С. Пушкин – «наше всё» не потому, что он написал какие-то хорошие стихи или поэмы, а потому что он был состоятелен во всех жанрах, в которых работал и в этом он не знает себе равных. Кто-то с детства помнит его сказки, кто-то – лирические стихи, кто-то перечитывает «Повести Белкина», и именно поэтому Пушкина не совсем корректно сравнивать с кем-либо. Ведь он построил себе поистине «памятник нерукотворный», который настолько разнообразен, что рассмотреть в нём какого-то одного Пушкина уже, наверное, и невозможно. Так в античной философии существовали школы эклектиков, которые вбирали в своё учение всё самое интересное из академических школ. Они выглядели мудрецами на фоне простых граждан, ведь могли говорить о платониках, киниках, сократиках и проч. Другое дело, что при этом они не разбирались досконально ни в Платоне, ни в Диогене, ни в Сократе, да и своего чёткого философского учения не имели. Так и Александр Сергеевич явился нам, чтобы упорядочить имеющийся языковой арсенал и заложить основы для будущих памятников литературы. Если посмотреть на него через евангельскую призму, то он больше походит на предвестника, чем на посланника, он готовит читателей к грядущей литературе, но никуда сам не ведёт. И мне также кажется, что это можно отнести не только к А. Пушкину, но и ко всем его современникам, ведь во многом они были первопроходцами, они лишь начинали зарождать в себе образ профессионального поэта, развитый затем в постимперское время. Ведь именно поколение Блока стало всей своей жизнью, а не только творчеством, показывать, как можно жить и умирать, будучи полностью погружённым в искусство. Впрочем, это лишь моё частное мнение.
Выпустив столько парфянских стрел в век Золотой, но признавая всё же его неоценимую важность и колоссальность, хочется вернуться к веку Серебряному и, поклонившись ещё раз тени Александра Блока, вспомнить о других культовых авторах, таких как Осип Мандельштам, Анна Ахматова, Марина Цветаева… Они все прожили довольно долгую жизнь для русских поэтов (больше 45 лет), но весьма быстротечную для обычных людей. Они были различны между собой в своём творчестве, мировоззрении, личных качествах. Не повторились они и в своих смертях; Мандельштам сгинул в советских лагерях, Цветаева удавилась, Ахматова дожила до относительно счастливой старости, имея статус живой легенды и множество окружавших её почитателей. Тем не менее есть одно общее, что навсегда связало этих людей – русская литература, в которой они, несмотря ни на что, состоялись.
Вспоминая Плутарха, тянет заняться сравнительными жизнеописаниями, к примеру, Мандельштама и Пастернака, Ахматовой и Цветаевой. Правда, «жизнеописания» вряд ли уместный здесь термин, ведь они и так всем хорошо известны, да и я не биограф... Но соотнести между собой какие-то творческие и личностные качества этих людей не менее занимательно, на мой взгляд, нежели рассуждать об их мрачных судьбах.
Осип Мандельштам мне видится самым образованным из вышеупомянутых лиц, как в силу врождённого (еврейского) любопытства, так и в силу обучения в Европе. Эта образованность накладывает отпечаток и на его стихи, особенно ранние и средние, в которых уживаются между собой петроградские набережные и античные статуи, современники и древние боги. Независимо от периодов творчества, как поэт, Мандельштам всегда направлен вглубь себя, играя со своими чувствами, со своим подсознанием. Он принял православную веру для возможности нормальной жизни и обучения, но его внутренние отношения с Богом запутанны и противоречивы. В его душе не видно обжигающего света, дарованного Творцом, скорее там вечные сумерки, в которых царствует Рим, омываемый со всех сторон морем. Империя, боги, море – это всё равновеликие и по большому счёту равнодушные вещи, которые ничем не превозмочь и которым можно лишь поклоняться и подчиняться. Таким образом, эстетическая и психологическая канва творчества Мандельштама выглядит вполне гармонично, учитывая, что вышеперечисленные объекты ещё и являются по определению вечными. Такой же «вечный-равнодушный» контекст имеет и природа – она окружает автора, она прекрасна, но она суть декорация и не заступится за актёра, если что-либо с ним приключится. Поэтому земля у него частенько ассоциируется с омутом или дремучим лесом, а море с бесконечностью – и там и там легко пропасть, затеряться. И не в последнюю очередь от самого себя.
Иосиф Бродский родился через пару лет после смерти Мандельштама, чтобы возвести его творческие формулы в некий абсолют. Можно даже пошутить, что один великий еврей наследовал другому, и в этом будет рациональное зерно, ведь мандельштамовское влияние на Бродского трудно переоценить. Можно вспомнить и многие почти дословные строки, и тягу к Риму, морям и богам, и различные выпады в сторону режима (при вполне себе имперском мышлении), приведшие к смерти первого и эмиграции второго. Я при этом не считаю, что Мандельштам имел какие-либо политические окраски или предпочтения. Он как человек далеко не глупый долгое время уживался с любой властью, не чураясь компромиссов. Другое дело, что, когда степень окружающего абсурда стала зашкаливать – это потребовало от него хоть каких-то действий для возвращения окружающему бытию, а значит и себе, относительно гармоничного, вменяемого состояния. Для этого он и осуществил свой перформанс с чтением «кремлёвского горца», весьма посредственного, кстати, стихотворения с литературной точки зрения. Собственно, это же сказал ему и Пастернак, который вообще не понял, зачем уважаемый поэт читает такие посредственные пасквили, да ещё и прилюдно. Говорят, Сталину это стихотворение пришлось по душе, что, впрочем, не выглядит чем-то странным. Ведь это стихотворение и писалось для Сталина, поэтому оно такое экспрессивно-примитивное как по форме, так и по содержанию. Сталин же в свойственной ему манере отблагодарил поэта тем, что не расстрелял сразу, а дал ещё помучиться и всё заново переосмыслить, но дамоклов меч над поэтом уже завис навсегда.
Осип Мандельштам был, наверное, самым прозападным по духу поэтом Серебряного века. Возможно, ему стоило бы связать жизнь не с берегами Невы, а с берегами Средиземного моря, но, как мы помним из пословицы, располагает Бог, а не человек, следовательно, то, что кажется нам разумным и рациональным, где-то на небе оценивается совсем иначе. Опять же, история не терпит сослагательных наклонений, и мы всегда имеем то, что имеем, что, впрочем, не так уж и плохо, ведь вклад Мандельштама в копилку русской литературы был и правда велик. Я не почитатель всего его литературного наследия, скорее даже не являюсь в полном смысле почитателем его поэзии, но те мысли и формулы, которыми он оперировал, мне близки. Империя, боги и море – что ещё не хватает для бесконечного вдохновения? Разве что блоковской «прекрасной Дамы».
Борис Пастернак на этом фоне выглядит не так драматично, его даже можно назвать счастливым человеком, соглашаясь с мнением литератора Д. Быкова. Ведь счастье действительно имеет мало отношения к внешнему благополучию, а порой не имеет вовсе. Как там было в старой сказке Гауфа: «Знал я на своем веку и богатство, и бедность. Беден я был, когда был богат, богат – когда беден. Были у меня раньше каменные палаты, да зато и сердце в моей груди было каменное. А теперь у меня только домик с печью – да зато сердце человечье». Пастернак имел свой домик с печью (в Переделкино), были у него любимые им люди, любовь эта была чаще всего взаимной, и, что, пожалуй, самое важное – его талант был реализован и при жизни оценён. Я вообще не знаю, есть ли большее счастье для творца, чем увидеть победоносную поступь своего детища. И дело тут даже не столько в Нобелевской премии, которая никогда не является самоцелью, а дело в признании по ту и по эту сторону океана. Да, наша литература последние полтора века востребована в самых разных частях света, но между тем нобелевских лауреатов у нас было всего 5 – Иван Бунин, Михаил Шолохов, Александр Солженицын, Иосиф Бродский и собственно Борис Пастернак. Примерно столько же громких имён данной премии не получили, но так же широко известны за пределами отечества: можно вспомнить Фёдора Достоевского, Владимира Набокова, Льва Толстого, Антона Чехова; да и в общем-то всё. Поэтому, как здравомыслящий человек, Пастернак не мог не чувствовать своей особой роли в истории культуры, тем более на фоне многих и многих своих современников, взращённых секретарями ЦК по идеологии.
Безусловно, это был человек колоссального таланта, но ещё более колоссального трудолюбия. Говорят, он не мог не писать, брался за это с самого утра и зачастую просиживал над рукописями до позднего вечера. Когда у него спрашивали, где он берёт вдохновение, он отвечал, что его можно найти во всём, что нас окружает. Не менее важным его качеством была непоколебимая вера в самого себя и в правильность своего пути, дававшая ему жизненную и творческую стабильность. Он не метался в горячечном бреду, как Есенин, не сгорал от страстей, как Маяковский, не погружался в омуты безумия, как многие декаденты или символисты, – он занимался своим ремеслом, затачивая его, словно римский легионер свой гладиус перед каждым боем. И это приносило свои плоды. Если многие ранние стихи Пастернака выглядят неким абстрактным символизмом, с непонятными образами и не самым благозвучным синтаксисом, то со временем его стихи обретают гармоничность и ясность мысли, при этом без потери пастернаковской масштабности и образности. Более того, всё яснее в них выражается религиозная линия, проходящая через всё творчество и прибавляющая творчеству сентиментальности и народности. Он, без сомнения, был искренне религиозен, даже мистичен в своей поэтической и личностной составляющей. И этот страх Божий, который всё более вставал во главе угла, позволял ему не только литературой, но и своей жизнью доказывать состоятельность и целостность своей натуры. Даже если это было не совсем так, то такая версия выглядит имеющей право на жизнь в глазах русского человека.
Мне нравятся поздние стихи Пастернака, они представляют собой квинтэссенцию опыта – опыта лет и чувств. В этих стихах не нужно ломать голову над сложными построениями, в них не нужно отыскивать автора, блуждать за нитью его мыслей. В этих стихах автор сам себе начало и конец, сам себе тьма и свет, сам себе лабиринт и нить. В них он самодостаточен настолько, насколько вообще может быть самодостаточной исповедь, а ведь именно это и происходит в творчестве зрелых во всех смыслах людей – процесс исповедания.
С этой точки зрения мне почему-то иначе смотрится на двух главных женщин русской поэзии, да и всей литературы – Анну Ахматову и Марину Цветаеву. Это были безусловно сильные натуры и в личностном, и в творческом планах, но всё лучшее у них, на мой взгляд, было создано в годы молодости. В противовес этому мнению можно, разумеется, привести «Реквием» и много чего ещё, но мне лично куда интереснее перечитывать их стихи 10-х годов XX века. Возможно, потому, что мало какие вещи тогда отражали начало века лучше, чем их стихи. В этих стихах (что одной, что другой поэтессы) были неукротимые чувства, пафос и самоотречение, восторги и обиды, игра света и теней. Это были очень женские стихи, которыми могла говорить (и говорила) вся Россия. Другое дело, что потом женщины эти менялись, на их судьбах появлялся налёт истории, любовных неудач, бытовых разочарований и просто старости. И это вновь доказывает то, что каждой звезде уготован свой пик яркости на небосклоне, после которого она, мигая, станет тускнеть, чтобы после совсем исчезнуть. Хотя, если говорить о Марине Цветаевой, то словно исключение из правил выглядит её последнее стихотворение, безумно прекрасное со всех точек зрения.
«Всё повторяю первый стих
И всё переправляю слово:
- "Я стол накрыл на шестерых"...
Ты одного забыл - седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах - дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть - седьмую...»
Прекрасны и последние стихи Владимира Маяковского, причём практически все. Разумеется, с идеологической точки зрения к ним может возникнуть немало вопросов, но, как мне кажется, даже самый отъявленный монархист согласится с тем, что Владимир Владимирович был человеком колоссального таланта. Его своеобразная лирика не уступает эмоциональностью есенинской, его стиль узнаваем и уникален. Являясь добровольным певцом эпохи, Маяковский сохранял собственное мнение по всем событиям, происходящим на его глазах, поэтому, как человек весьма порядочный и честный, не мог рано или поздно вступить в конфликт с происходящим. И здесь дело даже не в личностях, а в смене всего исторического фона, ведь после модернизма ленинских лет пришёл сталинский консерватизм. Маяковский не мог простить этого эпохе, да и эпоха не могла простить Маяковского. В этом противостоянии было очевидно, кто является лишним, и Маяковский в итоге застрелился в возрасте А. Пушкина, оставив не столь огромное, но всё же внушительное наследие. Школьная программа, касающаяся В. Маяковского, была чудовищной, поэтому мне долго потом приходилось пересиливать себя и искать в нём что-то своё. Правда, один раз отыскав, я уже был в рядах его почитателей. Его поэмы «Про это» и «Во весь голос», его посвящения Л. Брик, его зарисовки о путешествиях дают ответ на то, кем был этот главный бунтарь русской литературы, и этот ответ лежит далеко не в идеологическом поле.
Я попытался пройтись взглядом по ключевым фигурам русской поэзии, которые оказали лично на меня колоссальное влияние и которым я всегда буду благодарен. Разумеется, любой человек из этого списка достоин отдельной статьи, эссе, книги… Но литература тем и прекрасна, что она развивает сама себя, и всё, что я мог бы сказать, давно уже сказано кем-то талантливее и опытнее меня. Поэтому, рассуждая о великом и о великих, я могу лишь прибавлять ко всему уже сказанному лишь небольшую часть себя самого и надеяться, что кто-то схожий со мной, осмысляя это, вспомнит и свой собственный опыт чтения, опыт восторга и удивления от того, чем может становиться обычное русское слово.

 

Search